Писем не было.
Учитель истории с сомнительной политической платформой — это пятая колонна в советской школе; он выслушал это несколько раз. Необходимость содержать жену и дочерей во внимание не принималась.
Строго говоря, жену и дочь, а не дочерей: одна сбежала с финским моряком. Нужно было привыкать к мысли, что отныне ее содержит кто-то другой. Сестра-наперсница была посвящена в тайну любви и план побега, но названия корабля не знала, как не знала и порта прописки. А если бы и знала?.. Даже под угрозой материнской истерики не могла сказать больше того, что сказала. Оставалась надежда, что беглянка даст о себе знать при первой возможности, то есть когда окажется на берегу. Какой (или, вернее, чей) это будет берег, уже не имело значения. Сейчас ребенок в открытом море, бог знает с кем, а попытка доброго беспомощного заклинания — мол, а вдруг это судьба, да и не ребенок уже, в двадцать-то лет, — извлекла такой яростный вопль из жены, что он первый кинулся за бромом. Капал в чайную чашку — первое, что попалось под руку, — считал капли и сбился, естественно, со счета, но жена, забыв о броме, накинулась на дочь:
— …непростительное легкомыслие! Как ты могла, ты ведь старшая! Ты должна была…
Это было особенно несправедливо: Аня родилась на полчаса раньше сестры, и слова «старшая» и «младшая» в семье употреблялись только в ироническом контексте.
Дочь вспыхнула:
— Как старшая, — она усмехнулась, — могу за младшую только порадоваться. Если бы я… Если бы мне встретился такой же, как Эгил… я ни минуты бы не колебалась!
И продолжала, глядя прямо в лица онемевшим родителям:
— И хорошо, что так. Ася права. Что вы ее жалеете — себя жалейте, всех нас! Скоро весь дом… — оборвала внезапно и ушла к себе, оставив им додумывать недосказанную фразу.
Стало, по крайней мере, известно имя дочкиного… Кого? Соблазнителя? Любовника? Спасителя?
С улицы неслись однообразные звуки: кто-то заводил мотоциклетку, она недовольно ворчала. К влажному стеклу балконной двери прилип, как горчичник, желтый листок.
Как скоро все поменялось, думал историк, жил человек… Мысль повисла, как начатая дочкой фраза, и память с готовностью подсказала: «Был человек в земле Уц, и был человек этот непорочен, справедлив и богобоязнен, и удалялся от зла…»
Андрей Ильич Шихов жил совсем в другой земле и мало чем напоминал богобоязненного Иова, разве что «удалялся от зла» и был справедлив — по крайней мере, старался быть справедливым. Однако же вспомнились именно эти слова, чуть ли не впервые со времен воскресной школы, и эта история. Праведник, свергнутый с вершины своего благополучия, был не одинок. Вот, господин учитель, неутешительный итог вашей жизни: жена в истерике, одна дочь неизвестно где и с кем, другая завидует ей — и не скрывает зависти; а сами вы остались без работы, зато обрели сомнительную политическую платформу. Последнее обстоятельство угнетало больше всего.
Новый день начался, как обычно. Тщательно одевшись, он вышел из дому, на углу свернул направо и начал подниматься, слегка задыхаясь, по кривым плиткам узкого тротуара. Главное — обогнуть самый центр, флагами, транспарантами и плакатами превращённый в политическую платформу. Древние римляне украшали площади статуями богов — не императоров.
Немецкая гимназия, о которой говорил князь Гортынский, находилась в стороне от шумных магистралей. Не доходя до здания, историк вынул из кармана записку и задержал взгляд на подписи: Георгий Гортынский. Вот кто истинный Иов! Вышвырнут из своей земли, бежал, нашел приют на чужбине; не сломался — обрел место в новой жизни, где был не князем, а учил детей языкам. Дело свое знал превосходно — три гимназии им дорожили, — а уничтожен был той же силой, от которой некогда бежал. Выучил чужой язык, но так и не привык писать букву «с» на конце своей фамилии. Или… не хотел?
Гимназия агонизировала. Это становилось ясно по особой пустоте и тишине здания. Коридоры выглядели так, словно учебный год кончился, а начнется ли новый — неизвестно. Двери классных комнат стояли распахнутыми настежь или полуоткрытыми, и только одна, в конце коридора, была закрыта. Второй этаж был пуст. Шихов обвел взглядом высокий сводчатый потолок и наглухо закрытые окна. Топить либо перестали, либо так и не начали.
С лестничной площадки ему навстречу вышли два мальчика и слаженно вскинули вперед правые руки:
— Heil Hitler!
Оторопев, учитель не сразу догадался, что приветствие относилось не к нему. За спиной эхом откликнулось еще одно «Heil Hitler», и обернувшись, он увидел третьего мальчика — худенького, скуластого и очень серьезного, в скаутской форме и с коробкой в руках.
Дубовая двустворчатая дверь была приоткрыта. Войдя, историк чуть не наткнулся на рояль. У рояля стоял сутулый лысый мужчина в сюртуке и протирал очки.
— Прошу прощения, — Шихов придержал рукой тяжелую дверь, — не подскажете ли, где директор?
— Да-да, — отозвался лысый, — можете забирать. Он еще долго не потребует настройки.
Кончив протирать очки, он не надел их, а сложил и опустил в карман. Оба выжидающе смотрели друг на друга. Спохватившись, историк представился.
— Осталось два класса, — объяснил директор, — и то не полные. Очень сожалею, господин Шихов, но…
Пауза казалась вполне подходящей для того, чтобы откланяться и выйти из этого каменного холода в живой, уличный. Он приготовился надеть шляпу, когда директор спросил, все еще держа в руке записку:
— Я не знал, что у господина Гортынского есть родные. Это ваш брат?