— Кстати, помнишь, как мы вечером удрали пиво пить? — Не дав собеседнику дохохотать, тут же добавил: — Давай как-нибудь посидим в погребке: я угощаю. Нет-нет, не сегодня — сегодня я к тебе по делу.
Изложил дело, словно нарочно пришел к старому товарищу по гимназии посоветоваться о пропавшем паспорте. Тот слушал внимательно, нахмурив брови и снова прикусив палец, как делал в классе, когда задумывался над решением задачи.
— Я не стал бы, Краузе, тебя затруднять, если бы не работа, — он вынул старый пропуск и протянул через стол. — Клиника, где я работал, закрылась, а с этим билетиком меня даже в ветеринарную лечебницу не возьмут.
Тот прочитал, повертел бумажку и снова прикусил палец.
Не кури, запретил себе Бергман, и взял папиросу.
— Видишь ли, — озадаченно сказал Фриц, — новый паспорт, даже срочный, займет недели две. Снимешься на карточку, заполнишь анкету. В участок сходишь, по месту проживания, — там сведения о прописке дадут. Да ты, может, поищи хорошенько, куда ты мог его засунуть?..
Макс безнадежно махнул рукой:
— В письменном столе лежал, а стол я продал. Ящики, разумеется, освободил. Да только он мог завалиться внутрь, когда я вытаскивал ящик, вот и все. А две недели меня ждать, — он присвистнул, — никакая должность не будет.
Погасил папиросу. Встал.
— Погоди; я тебе пока аусвайс выдам, временный пропуск. Ты теперь свою фамилию как пишешь?..
— Кто как пишет, сам видишь, — Бергман заставил себя легко пожать плечами, с трудом веря услышанному, но не мог и не верить, потому что Фриц писал, тюкая пером в чернильницу и склонив голову — точь-в-точь как на уроке, только на темени нежно просвечивала светлая лужайка. Через несколько минут он прижал к бумаге утюжок пресс-папье, топнул два раза печатью и протянул бумажку на немецком языке, до смешного похожую на советский пропуск.
— Краузе, пиво за мной! И что-нибудь покрепче тоже, — Макс подмигнул.
На пороге кабинета сердечно обнялись.
…Что-то еще, напряженно вспоминал Бергман. Что-то здесь следовало сделать — спокойно, невозмутимо. Он аккуратно уложил бумажку во внутренний карман и уверенно направился к стойке с зонтиками. Не спеши, ты ничего не украл. Кроме доверия товарища, прямодушного Краузе. Не иди быстро — он может смотреть из окна. Раскрой зонт, дождь лупит вовсю.
На нижней ступеньке лестницы лежал тот же лист, мокрый и блестящий, а рядом английская булавка.
У парадного не было ни одной подводы. Никто не приезжал, успокоил дворник. Народ балованный — знают, что сейчас они нарасхват.
Бергман торопливо кивнул и поспешил наверх. И хорошо, что народ балованный, бормотал, выуживая их кармана ключи. Он привычно отпер знакомую дверь, тихо закрыл ее и только тогда произнес:
— Это я, Натан. Готовы?
Плотно зашторенные окна делали квартиру еще темнее, и он потянулся рукой к выключателю, позвав еще раз:
— Натан?..
Рука замерла и опустилась, а сам он медленно повернул голову, начисто забыв о грузчиках, префектуре, собственном страхе и спешке. Зильбер висел в передней, словно отворачиваясь от лампы, свисавшей с того же крюка, как будто свет мог потревожить печаль на спокойном, чуть снисходительном лице.
Двойная парадная дверь распахнута настежь, и чужие люди в грубых брезентовых рукавицах выносят, переступая мелкими шажками и оглядываясь, диван. Потом секретер. Кресло явно не хочет покидать дом и нарочно застревает внизу, чтобы полюбоваться на себя в зеркале; грузчики пытаются развернуть его боком.
«Ска-а-рб, ска-а-арб», — сварливо скрипит вдогонку дверь черного хода, раскачиваясь и хлопая от сквозняка. Кресло, привыкшее к сибаритству, тоже чувствует сквозняк и неуют коридора, поэтому позволяет, наконец, выволочь себя и водрузить на подводу; спасибо, хоть от дождя прикрыли. «Ска-а-а-арб», не унимается дверь черного хода, и тетушка Лайма плотно закрывает ее.
Разделавшись с креслом, чужие люди быстро погрузили связки книг и чемоданы. Последним спускается доктор Бергман с собакой. В руке он несет лампу с зеленым абажуром, держа ее слегка на отлете. Разбить боится, решает зеркало: все, что касается стекла, ему особенно близко.
Страшно подумать: остались только имена, думает доска. Она видит себя в зеркале каждый день и уверена, что зеркало хранит и все остальные отражения. Когда станет совсем грустно, надо будет попросить — пусть покажет всех, кто проходил мимо них, выходя или уходя навсегда. Хорошо, что у меня все записаны. Кроме господина Мартина; но в зеркале и его можно будет увидеть… когда-нибудь, когда станет совсем одиноко.
Остался только дом — и дядюшка Ян, вон светится одно окно; все остальные темные, никого больше нет.
Мыза «Родник» мало отличалась от любого другого хутора, и еще меньше — от того, который Леонелла без сожалений оставила когда-то, чтобы никогда не возвращаться.
Первое впечатление, когда оказалась внутри: вернулась. Огромная плита с кафельными стенками и железным поручнем, на котором сохли старательно выполосканные тряпки. Должна быть веревка с прищепками, вспомнила Леонелла и подняла глаза. Вот и веревка, прямо над плитой; когда сильно топят, ее отводят в сторону и цепляют за крючок в стенке. На низкой табуретке ведро, покрытое холодной испариной: вода. Интересно, далеко ли родник? Ведро накрыто фанеркой, сбоку видны язвы отбитой эмали. С гвоздя свисает гигантская гроздь золотистых луковиц и связка тусклых седых головок чеснока. Марлевые мешочки с творогом сочатся мутной зеленоватой сывороткой. На краю плиты — медный кофейник с вялой струйкой пара. Кофе, Леонелла знала, заваривают с утра и пьют в любое время дня, когда удается присесть.