А все было просто, просто и страшно. Борис был евреем и бежал во время облавы, но не в дверь, а в окно второго этажа. Прыгнул в соседний двор, прямо в сугроб, который и спас ему жизнь на первом этапе за пустяковую, в общем-то, плату — поломанную ногу. На втором этапе жизнь парня спас о. Артемий — и спасал в продолжение всей бесконечной войны совершенно бескорыстно, если не считать того, что рисковал каждый день собственной жизнью; он же и придумал надеть на математика рясу и не велел снимать: мало ли — досужих людей хватает, а береженого и Бог бережет.
Зачтется ему и за друга юности, профессора Шихова: именно теперь и здесь, в окружении детей, старый ботаник окончательно перестал себя чувствовать больным. Он даже вернулся к своим довоенным записям и начал их систематизировать: готовил монографию.
Какова же была его радость, когда сразу после войны его пригласили читать лекции в университет! Флаг с серпом и молотом над входом профессор принимал как историческую неизбежность, едва ли способную повлиять на физиологию растений. На кафедре не было лаборантки, и Тамару приняли на работу, в соответствии с рекомендацией профессора.
…Теперь, когда закончилась очередная временность, а новая еще не началась, Андрей Ильич остался не у дел. Школа снова во власти советской власти, для которой он всегда будет пятой колонной. Или клеймо тоже было временным?
Невеселым раздумьям можно было предаваться и у себя дома: теперь отца можно было спокойно оставить и вернуться к себе на Палисадную, о чем они с Тамарой давно мечтали. Однако именно теперь, когда ничто не мешало это сделать, переезд откладывали почему-то с воскресенья на воскресенье и собирались медленно и бестолково, почти неохотно, что объяснить можно было только старой истиной: нет ничего более постоянного, чем временное. Вскоре медленные сборы, связки книг на полу и вещи, бессмысленно перекладываемые с места на место, тоже грозили стать чем-то постоянным, поэтому Андрей Ильич отправился наконец на Палисадную.
Дом казался пустым. После свежего октябрьского полдня Шихов попал в прохладу коридора и по привычке вытер ноги, хотя на улице было сухо. Высокое зеркало на стене чуть потускнело, в уголке появилась небольшая трещина — или была раньше? Зеркало снисходительно предъявило чуть растерянное лицо с седеющей бородкой (надо подстричься) и сутуловатую фигуру в потертом пальто.
Квартира была, как показалось Шихову, в том же виде, в каком он ее оставил. Он снова запер дверь, спустился и позвонил к дворнику. Яна не было; тетушка Лайма радостно засуетилась: аккурат завчера для вас почта была. Принялась искать очки, попутно рассказывая, что снова домком объявился, только уж другой; так вы скорей возвращайтесь, а то, не дай Бог, вселят чужих. Вот, господин учитель, — и почтительно протянула две открытки.
Одна призывала его вступить в ряды ОСОАВИАХИМа (вступительный взнос — 1 рубль); вторая предписывала явиться в то самое учреждение на улице Карла Маркса, где он уже побывал по «делу о вредительстве» трубочиста; как же его звали?..
Явиться надлежало завтра, в одиннадцать ноль-ноль.
В аллеях и тропинках Вознесенского кладбища Тихон Бойко чувствовал себя спокойно и уверенно, словно дома. Так оно, в сущности, и было. Когда другие работники расспрашивали, где он раньше жил да откуда приехал, Тихон отмалчивался самым простым способом: доставал папиросы, закуривал и предлагал любопытствующим. Пока чиркали спичками на ветру, пряча огонек в руках, перемазанных землей, пауза затягивалась, и можно было ничего не отвечать. Если он и видел, что товарищи иногда добродушно перемигивались, то не подавал виду. Чаще других с ним заговаривал Валерка — молодой парень, стриженный «под бокс», с противной привычкой часто и мелко сплевывать. Как-то во время перекура второй могильщик, Макарыч, кивнул Валерке в сторону: отойдем. Отошли недалеко, к ближайшей липе, откуда и загудел сердитый голос: «Чего пристал как банный лист, ему и без тебя тошно… Вся семья от бомбы… сопляк ты…».
На пути в сторожку, где хранился инвентарь, Макарыч объяснял: «Ты на него, Савельич, зла не держи: дурак он. Привык к дармовым папиросам, да еще курятник растопыривает. Дай закурить».
Валерка скоро ушел со скучной работы, и не только он: рыть могилы — занятие тоскливое, не то что на заводе или на стройке, да и платят гроши. В ведомости регулярно расписывались только двое: Макарыч и Тихон. Кассирша, привозившая зарплату, всегда указывала ногтем: «Вот тут распишитесь». «Вот тут» было напечатано на машинке: «Бойко Т. С., могильщик», и проставлена сумма. Эти слова настораживали Тихона: в них была какая-то незаконченность. Однажды, уже занося обмакнутую в чернила ручку, он вдруг произнес:
— Могильщик буржуазии.
Кассирша, вынимавшая деньги из брезентового мешка, замерла. Подняла глаза и увидела растерянное лицо с подрагивающими губами и напряженно сведенные брови; изобразила, на всякий случай, строгость и повторила:
— Распишитесь.
По всей вероятности, кому-то из начальства тоже не нравилось слово «могильщик», потому что в один прекрасный день могильщики стали называться работниками коммунального хозяйства, и смятение Тихона забылось.
Макарыч работал на кладбище давно. Он не только не тяготился работой гробокопателя, но относился к ней с горделивым уважением, а клиентами считал не родственников и не ответственных за похороны лиц, а самих усопших, что и выражал в двух фразах: «Покойник ждать не может» и «Покойник — штучный товар». Маленького роста, но очень жилистый и выносливый, он всегда ходил в старом ватнике. Раз в год работникам выдавали новый, тугой и пухлый от несвалявшейся ваты, пахнущий новой мануфактурой. Макарыч примерял его, сняв для этого случая фетровый колпак, похожий на цилиндр с обрезанными полями, застегивался на все пуговицы, а потом ватник исчезал вместе с Макарычем. На следующий день Макарыч появлялся вновь, с красными вспухшими глазами, но без ватника, и, ничего не объясняя, надевал старый, вытертый и заношенный. Когда увольнялся очередной временный работник, его ватник, не отслуживший положенного года, переходил к Макарычу, который принимал его так же естественно, как и могилу, не выкопанную предшественником до конца. Заведующий каждый раз грозился «не потерпеть», однако терпел. Так уж сложилось, что новый ватник был чем-то вроде ежегодной жертвы, которую никак нельзя было не принести: временных работников много, а Макарыч один.