Когда уходит человек - Страница 95


К оглавлению

95

Какие бураки, думал Ян. Какие бураки, если облава?..

— И я тебе что скажу, — настойчиво продолжал брат, — он до работы голодный. Копал, точно воду пил, я за ним не поспевал.

— А потом? — вырвалось у Яна.

— Еще сколько раз бывал. То одно, то другое подсобит. Чужого-то не попросишь. А теперь не разберешь, кто придет; совсем страшно стало.

Густав придвинул голову и понизил голос:

— Вон осенью в соседний хутор постучали, — кивнул на заснеженное окно, — темно уж было. Ну, пустили их; четверо, то ли пятеро парней. Хозяин — да ты знаешь его, хромой Антон, — вы присядьте, говорит, сынки. Сел к столу; палку прислонил, а она возьми да упади. Ну, жена нагнулась, подняла. Сейчас, говорит, соберу что есть — и в дверь, вроде как в погреб. Да только сама к сараю, оттуда что есть духу к соседям. Едва успела сказать, что, мол, сапоги у них больно новые да чистые (заметила, как за палкой нагибалась), — и назад. Приносит сметану и сала кусок. Вот, говорит, сынки, больше ничего нету. А больше, говорят, и не надо; увели обоих.

— А теперь где?.. — выдохнул Ян.

Брат только рукой махнул.

Ходики на стене издали какой-то скребущий звук, что в прежние времена означало бой. Давно — Ян с Густавом были еще мальчишками — отец привез эти ходики из города, восхитившись мелодичным боем и рисунком: олени, скрестившие рога перед началом поединка. Детям строго-настрого было запрещено трогать часы. Дешевые ходики, как ни удивительно, оказались не капризными: исправно показывали время, не ломались и только изрядно осипли за полвека. Краска не облупилась, но рисунок потемнел, и олени выглядели не такими уж боевитыми, а больше смахивали на лошадей со вздыбленными гривами.

— Я тебе что скажу. Раз они посылают своих по хуторам, дело пропащее. Человек кусок хлеба попросит, а ты дать побоишься. Когда, скажи, такое было?..

Густав медленно провел по лицу крупной грубой ладонью, словно воду стер.

— Оставайся ужинать.

— Нет; пора мне.

Мара, жена Густава, сунула Яну мягкий сверток: «Я тут Лайме чулки связала. Говорила, у ней ноги болят, холодно у вас; так пускай дома носит».

Доехали быстро. Станция крохотная, без перрона и скамеек, с одной только билетной будкой немногим просторней газетного киоска. Единственная колея ровненько прорезывала снег и утыкалась в темнеющий лес. Упустишь поезд — жди, пока дойдет без тебя до города, постоит, заправится углем — и в обратный путь, до большой станции в часе езды отсюда, где тоже постоит, а уж потом назад. Паровоз тормозит здесь четыре раза в сутки, по два раза в каждый конец.

— Успели, — Ян шел от кассы, стараясь ступать по собственным следам, — ты не жди, я сам.

Брат покачал головой.

— Я тебе что скажу, — оглянулся, хотя, кроме лошади, никого поблизости не было, — тут народ теперь… всякий. Вон с кассиршей поговори. Муж привозит ее за час до каждого поезда и с ней сидит, печурку топит; потом обратно домой едут. Жить-то хочется.

Вдруг стало светло. Вспыхнул белым неподвижный сиреневый снег и коротко гуднул паровоз.

— Ну, Лайме кланяйся, — Густав держал Яна за рукав, — да вместе приезжайте, в любое воскресенье!..

Вагон дрожал и покачивался. Ян подложил под голову сверток, который дала Мара, и прикрыл глаза. Густав все еще сидел за столом напротив него, под старыми ходиками. Вот чуть потеплеет, надо приехать вдвоем. Первый поезд в полшестого, назад — вот этим, вечерним. Славно будет посидеть вчетвером, а часы с бодливыми оленями будут сипло отсчитывать время… Прикупить надо, чего у них нет; Лайма знает. Только бы Валтер… только б мальчик уберегся…

Подступала весна. Не нужно было каждое утро чистить снег или скалывать лед. Зима обреченно сползала на мостовую под колеса машин. Дворничиха добавляла в большую корзину то одно, то другое, чего в деревне не найти, как вдруг ехать стало не к кому. Грянул день 25 марта 1949 года, чьим-то стратегическим умом в недрах госбезопасности названный операция «Прибой». Мощной волной подхватил он целые семьи кулаков, не знавших, что они кулаки, а попутно многих других, «оказывавших содействие бандитам и предателям»; подхватил — и прибил: кого на месте, а кого — к Сибири.

Угловатая корявая четверка в календаре сменилась круглой отличницей — гладкой и гордой пятеркой. Лето, осень, Рождество — все смялось для дядюшки Яна в один ком: Лайма заболела. Два дня после сокрушительного «Прибоя» она ходила по квартирке, перекладывая с места на место какие-то свертки в корзине, приготовленной для Мары с Густавом. Заваривала кофе, но сесть и выпить забывала, если Яна не было рядом. На третью ночь зашлась тяжелым надсадным кашлем, а в промежутках подходила к окну, хватая воздух раскрытым ртом, и не могла надышаться. Дворник растерялся: то ли звать амбуланс, который теперь и называется как-то иначе, то ли дождаться утра и бежать за доктором. На рассвете не выдержал — позвонил в квартиру номер семь.

Анна Шлоссберг встретила его с зубной щеткой во рту, но не удивилась, а быстро смыла зубной порошок, завязала потуже халат и спустилась в дворницкую. Несколько раз извинившись («я не врач, я медсестра…»), выслушала легкие и постаралась не выказать тревоги на лице, однако сразу вызвала «скорую», заподозрив сердечную астму. Приехавшая докторша сделала Лайме укол, отчего кашель немного утих, а потом ее осторожно внесли в машину, которая и укатила с пронзительным визгом в больницу Красного Креста, как Анна успела шепнуть дворнику.

Очень славной она оказалась, эта Анна. Выхлопотала для Лаймы место в малонаселенной палате — всего шесть кроватей, все больные тоже сердечницы, а значит, надолго, что подтвердила и черноволосая молодая докторша. Букву «г» она выговаривала как «х», и когда просила медсестру: «Ха-лочка, снимите кардиохрамму», слова звучали мягко и нестрашно. Ян узнал, что длинная бумажная лента с острыми каракулями и есть «кардиохрамма»; докторша каждый раз ее разворачивает и смотрит пристально, точно газету читает. В высоких коридорах больницы стоял вечный март: стенки выкрашены были такой бледной серой краской, что от них веяло холодом. Где-то здесь работал доктор Бергман, но спросить было неловко. Да и что ему сказать?..

95