— Чтобы в последний раз, Иннокентий. Опять обивку чистить от соплей. Куда родители смотрят, интересно?..
Если и приходилось иногда чистить обивку, то занималась этим вовсе не Серафима Степановна, а сам Кеша. Да и чего там чистить, делов-то… Был бы свой, так хоть все сопли на сиденье выложи, слова бы не сказал. Жене, конечно, не говорил; она не виновата. А кто виноват, скажите? Интересно девки пляшут… Может, она потому и не любит чужих детей, что своих нету? Как-то намекнул: может, тебе на курорт какой съездить надо или… Вот на этом «или» пришлось заткнуться, да она еще неделю ходила туча тучей. А как подумать, до сорока лет дожили — и ни парня, ни девки. Зато «Победа». Здесь мысли принимали другое направление: как бы эти башибузуки из шестой квартиры чего не учудили гвоздем по крылу, с них станется.
Кончились задушевные перекуры с Мишкой Кравцовым, в одночасье кончились; а жаль. Сколько раз Кеша говорил себе не спорить о политике, ну ее в болото.
…Кравцов был в тот день мрачный и какой-то потерянный. Молча тянул свою «беломорину», потом без предисловия бухнул:
— У нас на заводе один взял и партбилет положил.
— Куда? — не понял Кеша.
— На стол! — рявкнул Кравцов. — Прямо на собрании. Доклад Никиты зачитали; все молчат. А что скажешь?.. Ну, а этот подошел к столу, вытащил книжечку — и хлоп!
— А че сказал?
Мишка пожал плечами:
— Так что говорить-то? Я потом, когда собрание кончилось, его нашел, я его хорошо знаю. Ты, говорю, не горячись, говорю; надо разобраться. А он мне: «Я Сталину, как отцу, верил. Воевал за него. В партию пошел, чтобы — с ним вместе. А они… Они всё знали, это ж Никита не вчера написал! Знали, слышишь? И такое вот… делали!» — И пошел к проходной.
— А ты?
— Что — я. Я Сталину верю. Партбилетом не бросаюсь. Я потом сам читал ту газету. И получается, — он смотрел на Кешу, словно считал в уме что-то трудное, — что Сталин… нарушал революционную законность. И никаких «врагов народа» не было.
Он замолчал. Папироса потухла, и понадобилось несколько спичек, чтобы раскурить ее снова. Горелые спички Михаил засовывал обратно в коробок, валетом к новым.
— Как… врагов народа не было? — не поверил Кеша.
— А вот так: не было. И вредителей не было.
— Интересно девки пляшут… Может, и кулаков не было, и шпионов?
— С кулаками тоже… перегибов хватало. Кто кулак, а кто…
— Че-то я не понимаю, — перебил Кеша, — это что же, завтра напечатают, что кулаков, мол, тоже не было? Вот ты говоришь, врагов народа не было, или там вредителей… А чего ж тогда мы отступали, когда Гитлер попер? Это разве не враги народа, не вредители подстроили?
Затянулся, снял пальцем табачинку с языка и продолжал:
— Я помню, три года назад ты еще этих, — он кивнул на окна пятого этажа, — космополитов защищал. Так, может, врачей тех тоже не было, что людей травили? Не, ты скажи!
— Конечно, не было! Я могу тебе показать — специально газету сохранил, апрель пятьдесят третьего, число не помню. Их всех напрасно держали.
— Интересно… — начал Кеша, и Кравцов уже приготовился к пляшущим девкам, но услышал другое, — интересно у тебя получается: пока Сталин, значит, был живой, так и кулаков, и вредителей, и всех гадов вот так держали! — Кеша вытянул ядреный кулак, — а как помер, так все они что, героями стали? Всех, стало быть, отпустить, коли «напрасно держали»?
— Отпустить, — угрюмо ответил Мишка, — не виноваты они.
— Невиноватых не содют!.. Че-то вот ни меня, ни тебя не посадили, верно? Потому что мы невиноватые. Мы с тобой воевали, а эти, — он ткнул неразжатым кулаком вверх, где бабка-Боцман как раз открывала кухонное окно, — эти в Ташкенте отсиживались.
Кравцов задохнулся от негодования. Кеша смотрел на него, чуть сощурясь, а сверху неслось пенье сверхъестественной красоты:
Летите, голуби, летите,
Для вас нигде преграды нет…
Михаил вытащил новую папиросу, но не закурил, а начал разминать в пальцах; медленно заговорил:
— Ну да, в Ташкенте. Который прямо под Сталинградом находится. Где армией командовал генерал-майор Крейзер, а полковником был Соломон Кац. А сколько солдат… В одном окопе со мной… Я Семке Левину и Борьке Фишману сам копал могилу; их родители в другом Ташкенте грелись — в минском гетто.
Замолчал, однако папиросу не закурил, продолжал держать. Оба одновременно повернули головы к льющимся звукам:
…В лучах зари и в грозной мгле,
Зовите, голуби, зовите
К труду и миру на земле.
— Я против ихней нации ничего не имею, — неохотно обронил Кеша, — а только на войне ни одного… — проглотил слово, — не встречал.
— А ты на каком фронте воевал? — спросил Кравцов и удивился, что раньше разговор об этом не заходил.
— Я шофером был, — Кеша сбил мизинцем пепел, — майора возил. Сегодня здесь, завтра… где прикажут.
— В каких войсках-то? — допытывался Мишка.
Еще один щелчок — и в руке у Кеши осталась погасшая папироса. Внимательно глядя на нее, а не на собеседника, он коротко ответил, точно ящики рухнули:
— НКВД.
С того разговора прошло два месяца, и Кеша нет-нет да и возвращался к нему. Он сказал, что думал, и добавить было нечего. Мишка-то гусь какой: курить не стал, а просто повернулся и пошел домой. А ведь не еврей — тех сразу видать; однако ж заступается, как за дорогих родственников. Мешало другое: Мишка знал то, о чем он, Кеша, не знает, а вот что именно, теперь можно только гадать, потому что он перестал курить во дворе. Сколько раз он видел костлявую Мишкину фигуру — свесится в окно и курит. Кеша нарочно возился в гараже — вдруг выйдет; потом плюнул и перестал ждать. Встречаясь на лестнице, бросали друг другу: «Здорово!» — «Здорово», вот и весь разговор.