А тут еще, как снег на голову, соседи подвалили, прямо в их квартиру, здрасьте-пожалуйста, какая-то баба со взрослым сыном. Серафима — умница, встала в дверях и вежливо так: я, говорит, без официального лица не могу вас допустить в квартиру, извините. Баба пожала плечами: «Прошу прощения», и — задний ход. А как ушли — началось: я-тебе-говорила-не-надо-было…, и Кеша не успел чихнуть, как сидел уже в выходном костюме в приемной исполкома, послушно вспоминая, что и в каком порядке следует говорить.
Приемная была битком набита, но Кешу это только обрадовало: надо послушать, что люди говорят, хотя говорили разное и по-разному.
— пять человек на двенадцати метрах…
— она говорит: нет оснований, мол…
— у меня и документ есть…
— вот так антресоли, над самыми дверями…
— а на ночь стол собираем, ставим раскладушку…
— он ей: я в Москву писать буду!..
— с маленьким ребенком в подвале…
— сначала прописали — думали, быстрее дадут…
— утром складываем раскладушку, ставим стол…
— кто говорит, надо в лапу дать…
— они антресоли в общую площадь посчитали, видал?!
— нет оснований, говорит…
— а теперь пять человек на двенадцати метрах…
— подвал, с маленьким ребенком…
— ходил-ходил, тихий такой, все молчком…
— а он помер, так теперь опять нет оснований…
— вот так дверь, а сверху антресоли…
— так он отдельную квартиру получил, где хлебный…
— в лапу дал, само собой…
— двенадцать метров на пять человек…
Кеша чувствовал себя, как одетый в бане среди голых. Галстук впивался в шею, но он боялся пошевельнуться. Назойливые голоса звучали то громче, то тише, особенно когда речь шла о «лапе», в которую следовало дать. Серафима и это предусмотрела («конверт не открывай, так и положи!»), и теперь ему казалось, что сквозь плотный габардин каждому виден чертов конверт. Иди знай, берет она или не берет, в который раз прокручивал в голове Кеша, ведь если бы брала, че они тут сидели бы?.. И с неожиданной злостью представил жену: сидит в халате, проверяет тетрадки, а я тут парься. В этот момент секретарша громко назвала его фамилию, и Кеша двинулся тяжело и обреченно, словно за дверью сидел инспектор ОРУДа.
Домой он возвращался быстро, в злом и веселом настроении. Серафима Степановна что-то учуяла и потому медлила с вопросом, но Кеша все равно ответил: нет оснований проживать вдвоем в четырех комнатах, и все тут. И где работал, не имеет значения, больше вы там не работаете; вопрос исчерпан. Последнее слово он донес до жены не без труда и повторил с неосознанным удовольствием, после чего шваркнул на стол конверт, который не велено было открывать, и отправился пить пиво, что было само по себе из рук вон, а вернулся одновременно с появлением новых соседей, которых сопровождал на этот раз однорукий управдом.
На следующий день они вселились «на законном основании», лишив супругов Головко кабинета и девичьей комнаты. По правде говоря, в девичьей стояла только гладильная доска, а в кабинете сохранился узкий старомодный письменный стол госпожи Нейде, за которым Серафиме Степановне все равно было тесно, так что тетрадки она проверяла в столовой. Кеша озабоченно сновал между столовой и кабинетом: здесь, в нише за печкой, где лежат дрова, он всегда держал «маленькую».
Лидия Павловна Краневская с сыном Антоном приехали из Москвы. Лидия Павловна, энергичная дама лет сорока, была высокой и худощавой, седеющие русые волосы укладывала греческим узлом, носила черный или темно-серый костюм с шелковыми блузками и считалась одним из лучших архитекторов — специалистов по реставрации старинных зданий. Девятнадцатилетний Антон, хоть и студент, выглядел обыкновенным долговязым шалопаем, и когда не был в университете, валялся на только что купленном диване или тренькал на гитаре. Ладно бы на баяне или аккордеоне; так нет — на гитаре, как цыган! И мать, и сын курили, но если Лидия Павловна почти все время проводила на работе, то Антон по большей части торчал дома. К нему повадились ходить дружки, такие же бездельники, по мнению Серафимы Степановны, как он сам. Стиляги. А уж песни, песни… По радио такое не поют. Сидят и гундосят про какого-то Леньку Королева: не поют, а просто слова проговаривают. Ни складу ни ладу.
Июньским воскресным утром Лариса Ганич собирала вещи, как всегда делала перед выездом на дачу. По радио звучал «Школьный вальс», хотя выпускники уже отвальсировали и разъехались — кто-то, может быть, и на дачу, куда Ганичи в этом году, увы, не едут, зато Лариса с дочкой едут в Крым, и не на каникулы, а надолго. Маленькая Ирма, родившаяся за неделю до войны, будет учиться в восьмом классе не здесь, а в Евпатории, лежа в гипсовом корсете, и как долго продлится эта временность, никто не знает. Костный туберкулез диагностировали поздно; если бы три года назад, обошлись бы корсетом, выездами на курорт — да в ту же Евпаторию. Однако три года назад доктор Ганич, уходя по утрам на работу, вовсе не был уверен, что вернется домой, особенно после разговора в отделе кадров, куда его вызвали прямо из кабинета.
Помнил тот день, как сегодняшний. Больные в коридоре примолкли, увидев его выходящим из дверей с тоненькой блестящей штучкой в руках, и все смотрели как завороженные, когда доктор сунул ее в нагрудный карман халата, на манер авторучки.
Кадровик не спешил. Приветствия он, очевидно, не услышал — рылся в ящике письменного стола, потом читал найденную бумагу, подписывал ее, ставил печать… Крутанул ручку сейфа, зашелестел бумагами. Ганич рассмотрел узкое выбритое лицо, опущенные уголки губ, скромный светлый зачес, аккуратно распределенный по сторонам пробора — справа побольше, слева поменьше — и крепкую грудь в пиджаке с орденской планкой. Подавив раздражение, начал было: