— Если я вам не нужен…
Кадровик перебил:
— Заходите, товарищ Ганич, садитесь. Имею к вам вопрос, — полистал бумаги в папке, — смотрю вот… Вы ведь в тысяча девятьсот сорок первом году, — кадровик тщательно проговорил каждое слово, — подлежали военному призыву; ведь так?
Вопрос был риторическим, но Ганич ответил:
— Да. Был призван и зачислен рядовым в территориальный стрелковый корпус.
— Воевали?
Кадровик знал ответ, но выжидательно смотрел на Ганича голубыми девичьими глазами.
— Нет, не довелось; корпус был передислоцирован и частично расформирован.
— Во-о-от как, — заинтересованно протянул кадровик, — и по какой же причине вас… — сделал паузу, поправился: — по какой же причине вы не попали в действующую армию?
— Рядового не ставят в известность о причинах. Вам лучше бы справиться в военкомате.
Вадим встал. Что-то звякнуло в кармашке. Скосив глаза, он увидел шпатель, удивился, вынул — и засунул обратно. Поменять квартиру, уехать в маленький город, вот как Гольдберг; куда угодно. Да хоть в поликлинику на полставки; плевать.
— Одну минуточку, — кадровик опять потянулся к сейфу, — попрошу вас заполнить анкету, — и протянул бланк, второй рукой указывая на пустующий стол с прикнопленным зеленым картоном.
— В январе текущего года, — Ганич изо всех сил сдерживал ярость, — я заполнял точно такую анкету. За полтора месяца в моей жизни ничего не изменилось. А теперь я должен вернуться к своим прямым обязанностям.
При его появлении возбужденно гудевшая очередь притихла и загудела снова, как только он закрыл за собой дверь кабинета. Наверное, больные почувствовали его настроение, потому что послушно исполняли весь ритуал: вовремя открывали и закрывали рот, полоскали, сплевывали, после чего с облегчением покидали дерматиновое кресло.
Он был уверен, что на следующий день увидит на стенке приказ о своем увольнении. Приказа не было. Не было его и на третий день, а вечером Лариса села, как обычно, на подлокотник кресла и положила руку ему на лоб:
— Перестань маяться — напиши заявление по собственному желанию, прямо с завтрашнего дня. Как-нибудь проживем.
Пятого марта Вадим пришел на работу с заявлением в кармане, но забыл о нем начисто, потому что начался всенародный траур по корифею всех наук, включая стоматологию, и люди плакали отнюдь не от зубной боли. Когда же скорбь пошла на убыль, никто не настаивал на заполнении анкет, заявление по собственному желанию больше не совпадало с желанием, и никуда не надо было ехать.
…Ехать нужно было послезавтра, и не в абстрактный маленький городок, а в Евпаторию. Лариса предполагала снять какое-то жилье — сдают же курортникам; а там, быть может, и на работу куда-нибудь устроиться, в любой санаторий.
Сколько ни собирай вещи, непременно что-то забудешь; а где билеты?! Билеты у Вадима, и он поминутно проверяет, не потерял ли. Сын досрочно сдал сессию, приехал помочь и всем мешает, но и смешит всех, разбавляет смехом общую тревогу. Никогда не скажешь, что брат и сестра: у Юлика русые волосы и карие глаза, он по-спортивному крепок; Ирма — черноволосая и худенькая, а сероглазое лицо усыпано веснушками, которые огорчают ее сильнее, чем больной позвоночник. Почему, почему, в который раз задавал себе вопрос Ганич, дети медиков так тяжело болеют?! Был бы жив отец, он бы заметил, распознал; но старый педиатр умер за год до «дела врачей», когда девочка была здорова…
Так быстро пролетели последние полтора дня, словно закрыл на минутку глаза, а открыл уже на перроне, куда сейчас подадут киевский поезд; в Киеве предстояла пересадка на Евпаторию. Зато прощание тянулось долго и бестолково, так что, когда проводник в третий раз предложил «провожающим покинуть вагон», стало даже легче.
На перроне Вадим и Юлик вели себя, как все провожающие: махали, тревожно поглядывали на флажок проводника и шевелили губами, настойчиво и безмолвно артикулируя слово «пишите», а стоящие внутри вагона так же безмолвно кричали: «Пишите!», словно это не говорилось бессчетное число раз.
Наконец, поезд тронулся, и чем быстрее он набирал ход, тем медленнее махали поднятые руки.
В это время на параллельный перрон прибыл поезд из Ленинграда. В числе пассажиров оказалась женщина с обветренным лицом, девочка лет четырнадцати и высокий юноша, судя по всему — брат. В руке он нес старомодный кожаный чемодан, явно помнивший лучшие времена. Женщина с детьми ничем не напоминали жителей Северной Пальмиры и, судя по одежде, прибыли из более холодного климата. Их никто не встречал, кроме родного города, который тоже не вышел навстречу, а, наоборот, словно попятился в недоумении, сконфузившись от вида бедных родственников.
Приехавшие выполнили только часть того, что полагается делать всем прибывшим: сдали чемодан в камеру хранения и сели в такси. Правда, они с интересом оглядывались по сторонам, что входит в кодекс поведения, однако поехали, вопреки ожиданиям таксиста, не в Старый Город и не к набережной, а на ничем не примечательную улицу. Женщина попросила остановиться около пустыря; на чай, впрочем, дала. Выпустив пассажиров, «Победа» с «шашечками» развернулась, прямо под знаком «БЕРЕГИСЬ АВТО», и покатила обратно к вокзалу.
— Не понимаю, — Ирма переводила взгляд с пустыря на дом, — здесь ведь… здесь стоял еще один дом?..
— Наш дом, — Эрик смотрел не на пустырь. Взял мать под руку, вторую протянул сестре и двинулся к дому.
На тротуаре мелом были нарисованы «классики». Девочка лет десяти, с аккуратными черными косами, бросила битку — круглую баночку из-под крема. Еще две девочки — одна совершенно восточного вида, с раскосыми глазами и черной прямой челкой, и вторая, со светло-русой кудрявой головой и сползающим бантом — стояли рядом. Баночка заскользила по асфальту в сторону газона, и кудрявая закричала: