Грюндер погасил лампу и закрыл за собой дверь в спальню. В раздвинутые шторы светил уличный фонарь, прямо на протянутую женскую руку, щедро засыпанную пеплом и окурками.
Лагерь встретил Роберта Эгле так же, как встречал тысячи других: велел оставить за воротами прошлую жизнь, швырнул вместо нее номер, на который отныне следовало отзываться, обучил выкрикивать по требованию начальства фамилию, имя, отчество и статью, хотя пятьдесят восьмая статья легко читалась на ошарашенных лицах вновь прибывших. Лагерь заставил выучить первые новые слова: барак, баланда, бушлат… Последнее врезалось особенно резко, когда он узнал в санчасти, что Бруно Строд «накрылся деревянным бушлатом». Фельдшер не поленился объяснить фраеру, что это значит. На руке у фельдшера блестели часы Бруно.
Лагерное начальство определило Роберта на общие работы, то есть лесоповал, для строящейся железной дороги. Он встретил известие спокойно — отчасти потому, что все происходящее с ним считал заслуженным, отчасти по неведению, ибо не только не знал зловещего смысла общих работ, но и представить не мог, что лагерь и все ему принадлежащее — совершенно иная цивилизация. Привезенным из России в каком-то смысле было легче внедриться в эту цивилизацию — они давно знали, что представляет из себя советская власть и большевики (а многие сами были большевиками), в то время как родина Бруно и Роберта получила годичную порцию советской власти, что-то вроде поспешной прививки тяжкой болезни, от которой лихорадит и нездоровится, но полное заражение не наступает. Однако работа за письменным столом, комфорт и уют западного города несовместимы с понятием «общие работы». Понадобилось бы совсем немного времени, чтобы метафора деревянного бушлата предстала в своей прямой дощатой сути, сопровождаемая биркой с номером на бесчувственной ноге. Именно так все и произошло бы, не приключись в лагере ЧП: бухгалтеру воткнули перышко (а вернее, сразу несколько перышек), да аккурат перед сдачей отчета за последний квартал и за весь год. Среди вольнонаемных, как на грех, не нашлось ни одного специалиста. На утреннем разводе бригадир закричал:
— БухгалтерА есть?
Скоро Рождество, подумал Роберт, и шагнул вперед:
— Я знаю бухгалтерское дело.
Конвойный отвел его в хозчасть. Там было тепло, и снова вспомнилось Рождество, горящая печка и аккуратно наколотые поленья, которые приносил дядюшка Ян. Здесь, на лесоповале, те дрова выглядели бы спичками.
Дверь открылась. В помещение злорадно ворвался холод. Тот же конвойный опять повел куда-то Роберта, а тот старался на ходу застегнуть бушлат быстро стынущими пальцами.
— Фамилия? — спросил начальник лагеря, открыв папку с «делом» и глядя на фамилию Роберта.
— Эгле, Роберт Оскарович.
— Бухгалтером работал?
— Я экономист, — начал Роберт и, увидев, как непонимающе насторожились глаза начальника, торопливо продолжал, — и бухгалтерский учет знаю.
Начальник был в нерешительности. Чтобы нерешительность скрыть, он нахмурился и начал листать тонкую папку. Указание из Москвы не позволяло привлекать заключенных с 58-й статьей к работе в бухгалтерии. Однако отчет вынь да положь, и никто не будет докапываться, кем он составлен, вольняшкой или… экономистом с 58-й. Опять же, указание — не приказ, зато если отчет не будет представлен в срок, то он сам может загреметь на передовую. О перспективе оказаться в лагере начальнику такового как-то не думалось.
Заключенный стоял, сложив руки за спиной, как предписывала инструкция, и терпеливо смотрел на него. В глазах была усталость и безнадежность, но не страх. Все они такие, чухна непуганая. Посмотрим, какой из тебя бухгалтер. Легко и сладко было представить, как он напишет докладную и приложит к делу: «Рекомендуется использовать на тяжелых физических работах». Но сперва отчет, контра ты заграничная.
На отчет было выделено пятеро суток, усиленный паек и махорка. Роберт подбил баланс быстрее, чем надеялся, и дважды проверил результат. Работа неожиданно оказалась очень увлекательной. Здесь, в соответствии с документами, заключенные снабжались новыми телогрейками и нижним бельем, ватными брюками и рукавицами для работы, а в пищевой рацион входило мясо, рыба, овощи… По всей вероятности, решил Роберт, рыбу символизировала селедка, а мерзлая брюква, которой заправляли баланду, — овощи. Мясо же, которым лагерь исправно снабжался и которое так же исправно поглощал, в соответствии с накладными и кухонной отчетностью, оставалось понятием метафизическим. То же самое наблюдалось по всем категориям работ, словно бригадные ведомости составлялись одним и тем же человеком, для которого самое важное — гармония в бухгалтерии. Остальное было делом классических расчетов. К этому времени Роберт знал уже лагерное слово туфта и поражался его емкости.
Пятеро суток на отчет — много это или мало для одного человека? Какая разница. Для Роберта время остановилось в тот день, когда он узнал о смерти Бруно. Лагерная жизнь шла словно бы вне привычного времени, как и должно происходить в другой цивилизации, но слово «Рождество», одно только слово, толкнулось в душу — и вернуло назад.
Прежнее время нельзя было назвать вместительным и уютным словом «воспоминания» — оно вспыхивало слепящими пятнами, словно под лучом лагерного прожектора. Искаженное гневом лицо жены, испуганные, виноватые глаза Мариты, нетронутый стакан с молоком на столе. Как правильно, что все произошло в один день: молоко, хлопнувшая дверь спальни и звонок в дверь. Сам арест, обыск и дорогу к вокзалу на рассвете помнил только из-за того, что всхлипывал сынишка Бруно, и родители ласково его успокаивали. Их вагон загнали на дачную ветку, где он простоял два дня, но никого не выпускали наружу — и к ним не допускали никого. Да он и не верил, что Леонелла придет. Несмотря на долгий путь, на изобилие времени и схваченный второпях бювар, письмо так и не получилось. Фразы выходили длинные, сбивчивые, но не объясняли безнадежный «любовный треугольник», когда любишь того, кто позволяет себя любить, и позволяешь совсем другому любить тебя. Да разве кто-то мог это объяснить? Роберт, как и многие, считал свою ситуацию уникальной, а себя — как очень немногие — единственным ее виновником. К его огромному облегчению, Марита от него отстранилась — как отшатнулась; это позволяло не думать о случившемся, словно ничего не было. Там, в прежней действительности и том времени, это удавалось, тем более что он не знал о будущем ребенке и не узнал бы до злосчастного дня, с нетронутым стаканом молока на столе. За все надо платить. Цена греха — вина: бремя, которое с него никто не снимет. Слово «бремя» он почти не связывал с девушкой — и она, и Леонелла застыли в том времени, в июньском закатном солнце, в столовой, где сейчас пахнет праздничной хвоей, Леонелла готовится к Рождеству, а на кухне пекут пфефферкухен.